
Вторая часть триптиха Ульриха Зайдля про человеческие пороки разных мастей — на этот раз про злоупотребление верой в Бога. Присутствует сцена мастурбации распятием.
| Драма |
| 18+ |
| Ульрих Зайдль |
| 29 августа 2012 |
| 28 марта 2013 |
| 1 час 53 минуты |
| 30 |





Анна Мария (Хофштеттер), медсестра в отпуске, решившая посвятить жизнь Господу, интересным образом проводит свободное время: молится, постится, поет хоралы под синтезатор, бьет себя плетьми, принимает в подвале миссионерскую организацию и развозит по Вене статуэтки Девы Марии, убеждая людей, что молитвой можно вылечить все, включая алкоголизм. Никто, кроме Иисуса, Анне Марии, разумеется, не нужен, но сначала сестра (тетенька, уехавшая в Кению в первой части, «Любви») оставляет ей котика на время отдыха, а потом на кухне объявляется муж (Салех) — парализованный мусульманин, несколько лет назад насильно отправленный женой в Египет.
Больше всего в «райской трилогии» австрийского экс-документалиста Зайдля подкупает здоровое чувство юмора автора, кривая ухмылка, которая в сочетании с его отстраненным, расчетливым методом съемки позволяет опознать в нем садиста. Но Зайдль не так прост: задача его трилогии — установить взаимосвязи между верой, надеждой, любовью, и, как при любом серьезном исследовании, для экспериментов нужно выбирать яркие, выраженные случаи. Вернувшийся муж Анны Марии сначала робеет и обеспокоенно интересуется, почему она отказывается с ним спать, потом — расстраивается, что она не разрешает ему смотреть телевизор и дружить с котиком, а поняв наконец реальное положение дел, начинает довольно жестко пытаться ее вразумить, что надо полюбить ближнего, а не портрет в золоченой раме. Но их проблема — не межконфессиональный спор, а ревность: полюбив Господа, Анна Мария полюбила в нем мужчину. Зайдль привычно выстраивает симметрию в мизансценах с дотошностью маньяка, по аналогичному принципу строится и сюжет. Его трилогия — что-то вроде системы уравнений, где люди выступают в качестве переменных — именно поэтому большая часть актерского состава играет тут самих себя. В первой части Зайдль доказывал, что любовь не может существовать без веры, тут же он пытается оценить, как эта связь работает в противоположном направлении. Вера как эскапизм, любовь как единственное спасение. Анна Мария разносит незнакомцам статуэтки Девы Марии главным образом для того, чтобы не оставаться с мужем, потому что понимает, что он имеет полное право называть ее шлюхой. «Вера», как и «Любовь», по большому счету сатирическая комедия, но она гораздо жестче в выводах: вера, конечно, не может быть без любви, но, вообще-то, католическая церковь — общество опасных сумасшедших.

В первой части своей трилогии Ульрих Зайдль весьма наглядно, в лучших традициях германоязычного кинематографа, показал, что детское восприятие любви, поиск принца, не важно, на белом коне или с большим чёрным членом, неизбежно ведёт к жестокому разочарованию. В фильме «Рай. Вера» он столь же контрастно и бескомпромиссно, практически в вуайеристской манере обходится с вопросами веры.
Вообще поразительно, как в стране, где сажают в тюрьму за «оскорбление чувств верующих», допустили подобный фильм к прокату. Потому что попаболь истинных рабов божьих при просмотре этой картины рискует превысить все медицинские нормы.
Героиня фильма, даром, что прожила на свете почти полвека, обзавелась семьёй и серьёзной работой, по сути своей осталась дитя дитём. Безукоризненно отлаженная машина австрийского быта (недаром в кадре столько раз появляется идеально ухоженная и пунктуальная электричка) позволяет ей шагать изо дня в день, не неся отвественности ни за один свой поступок. На работе за неё отвечает инструкция, по дороге на работу и с работы — ÖBB, ну а в частной жизни она целиком полагается на Христа.
Религиозность героини — это целый комплект неизжитых детских комплексов в одном флакое. Жестокие и бессмысленные наказания за вымышленные проступки, задушевные возвышенные разговоры, из которых выглядывают вполне плотские чувства, и страстное желание угодить объекту своего поклонения — вот из чего состоит вероисповедание Анны-Марии. И весь этот компот вместе с куклами богородицы она активно распространяет среди ближних и дальних, интуитивно выбирая таких же как она инфантилов, только ещё более закомплексованных и запутавшихся. В беседах с людьми, хоть на пядь поднявшимися над этим уровнем, она сразу же тушуется и замыкается. Со своими «клиентами» Анна-Мария и разговаривает, как с детьми. «Это божья матерь к вам пришла, пустите божью матерь, божья матерь должна стоять в центре...» Её интонации — это интонации четырёхлетнего ребёнка, объясняющего трёхлетке устройство мира.
Появление в доме давно забытого мужа в одно мгновение разрушает всю песочницу. Муж — это вам не кот. Зайдль не стал мелочиться и сделал мужа, во-первых, калекой с парализованными ногами, а во-вторых, мусульманином, т.е. представителем совершенно другой «компании». Анна-Мария приходит в ужас от одной только мысли о семейной жизни со всеми её проблемами и ответственностью. Она ограничивается яичницей и стиркой белья — задачами, с которыми вполне может справиться маленькая девочка. Но реальность всё настойчивей стучится в запертые двери и предъявляет свои неоспоримые права. А деревянная скульптура на стене не даёт ни ответов на болезненные вопросы, ни человеческого тепла и любви.
Взросление, «второе рождение личности», всегда происходит через кризис, изменение и преодоление себя. Сможет ли Анна-Мария ответить на ультиматум, поставленный перед ней жизнью, и выйти из тесного бетонного мешка под проливной дождь, на свежий, очищенный грозой воздух? Катарсис, пережитый героиней в концовке фильма, даёт на это надежду. Или всё-таки надежда будет в третьей части? )))

«Вы называете это саморазложением Бога: но это лишь его шелушение - он сбрасывает свою моральную кожу! И вскоре вам предстоит увидеть Его снова, по ту сторону добра и зла». Так говорил Ницше. В общем-то, Зайдль общается с нами похожими нервами и смыслами, правда, совсем в другой тональности, без пафоса ницшеанского пророчества, просто иронично. Иронично и больно. Без надежды увидеть Его снова.
Используя сарказм, словно подсвечивающий фонарик и обжигающую лупу, для рассмотрения таких непререкаемо высоких, условно-абстрактных категорий, как Вера, Надежда, Любовь, он снимает с них все лицеприятные покровы, а заодно сдирает шкуру с общественной (европейской) морали, показывает ее зияюще обнаженной, нестерпимо мерзкой, разлагающейся, умирающей. Добро и зло, с которых содрана кожа, выглядят одинаково пугающими. Пугающими настолько, что художника, заглянувшего по ту их сторону, хочется одернуть (наверное, это инстинкт самосохранения) словами Владимира Соловьева, который, как известно, очарование Надежды, Веры, Любви никогда не терял:
Восторг души расчетливым обманом
И речью рабскою - живой язык богов,
Святыню муз - шумящим балаганом
Он заменил и обманул глупцов.
Когда же сам, разбит, разочарован,
Тоскуя, вспомнил он святую красоту,
Бессильный ум, к земной пыли прикован,
Напрасно призывал нетленную мечту.
Но не думаю, что Зайдля ждет подобного рода раскаяние, преображение и очищение от «земной пыли». Нет в его картине мира нетленных «мечт», впрочем, как и «святой красоты», возможно, есть совесть, даже скорее всего она есть, и болит она не собой, не за себя. Однако «кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя» (Ницше).
Зайдль пока еще ни разу не изменил однажды взятой ноте – больной, правдивой и чудовищно жестокой, я бы назвала ее по-некрасовски – ненависть любви:
Питая ненавистью грудь,
Уста вооружив сатирой,
Проходит он тернистый путь
С своей карающею лирой.
И веря и не веря вновь
Мечте высокого призванья,
Он проповедует любовь
Враждебным словом отрицанья...
Любовь ли своим отрицанием любви (веры, надежды) проповедует Зайдль? Любит ли он тех, о ком снимает, кому снимает? Эти вопросы мы задавали в клубе. Четкого ответа на них не дал никто. Уверена почему-то, что, отстаивая право на личную мораль и на абсолютную свободу художника, он по-настоящему влюблен не в них, а в собственное разочарование. Оно и есть источник, оживляющий каждый его фильм, а еще - его собственный адо-рай. Разочарование у Зайдля почти столь же интенсивная и всеохватная эмоция, как ненависть, ярость, сокрушительный гнев у Триера. Впрочем, обоих ведет холодная энергия мысли: строгая сюжетная логика, рассудочность далекая от мистики, когда каждый сантиметр фильма оплодотворен идеями, когда все высказывается вполне определенно, буквально обводится черными контурами; а еще оба антипоэтичны, потому что их всеобъемлющие концепции, что сродни поучениям и пророчествам, точно не для поэзии, и не чувств от нас просят…
Героиня Зайдля Анна-Мария, поборница чистоты католической веры, - теорема, формула, концепт, точка зрения Ульриха Зайдля на веру. Ее образ накрахмален, залакирован, отутюжен – волосок к волоску, складочка к складочке (ну, чем ни статуя?). Ее нельзя принять за обыкновенную бабу, на обычную тетушку с трамвайной остановки и на соседку по лестничной клетке она не похожа. Зайдль рисует свою Анну условными, выпуклыми красками, сталкивая в ней откровенно трагическое и откровенно комическое. Получается облик то ли одержимой святой верой Жанны д'Арк, то ли сказочной нечисти, кикиморы, бабы Яги, демоницы, да кого угодно, только не естественного, достоверного, живого человека из будней.
Уже в момент, когда мы знакомимся с Анной в первом кадре, в ней нет ничего реального, живого. Все ее чувства и переживания перенесены в идеальный мир, где властвуют Христос и Истина. В Новом Завете (в Первом Послании Иоанна) сказано: «Бог есть любовь и пребывающий в любви - в Боге пребывает, и Бог в нем» (1 Ин. 4,16). Но Бога Анны-Марии зовут по-другому. Ее Бог – не любовь, а абсолютная, беспримесно стерильная чистота Идеала. Кумир-абстракция. Жизнь же, какая она есть, частенько грязненькая, потому Он (Бог Анны) максимально вычищен от жизни, предельно отгорожен от нее.
Вы скажете, а как же ее походы на самое дно, все эти хождения во ад – домой к простым смертным (к маменькиному сынку, потерявшему маму, к пьяной русской проститутке, к паре сожителей)… Ей дела нет до этих земных простых людей, их бед, ошибок, слабостей, она, как в некоем священном сне, видит только лики статуй, которые им приносит, и этими статуями люди от нее отгорожены. А еще они отгорожены от нее ее же автоматично-одинаковой (общей на всех) проповедью, что сродни блоковской максиме: «Воскресни дух, а плоть усни!» Впрочем, летит эта проповедь только в ее уши. И, словно неслыханной ворожбой, каждый день по кусочку умерщвляет ее, превращая саму в статую Марии – неприкосновенно чистую, непорочную настолько, что может прижать к себе Христа и не чувствовать при этом, что оскверняет его образ-распятие…
Муж и жена, мусульманин и католичка, колясочник и собаку съевшая на здоровом (святом) образе жизни... Их фактурная несовместимость подчеркивает их тотальную разобщенность. А суть этой разобщенности не в вере, не в национальных контрастах… Именно их отношения ставят ребром, наверное, самый больной и самый большой вопрос фильма: может ли Бог стать заменителем ближнего, и можно ли любить Бога живой верой помимо ближнего, так сказать, в обход… По Зайдлю, ответ очевиден: человеку нужен человек (и даже кот нужен), а если нет, то Бог его мертвый, как слово «нет».
P.S. Финал фильма поначалу заставил вспомнить безнадежные блоковские строчки:
Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
…………………………..
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
Но потом подумалось, что и ненависть (ругань) героини, и ее разочарование (плевок), и покаяние (слезы) в финале – шаги к жизни. К той, что не взаперти, под спудом формулы, теории, лжеверы, к той, что не разлагается в их стерильных условностях, как труп, а к той, что рвется к правде и не согласна на защитный футляр лжи.