Когда-то это выглядело квинтэссенцией мещанства — коллекционирование разных коробочек с рекламными надписями на иностранном языке, выклеивание на дверях сортира пачек заграничных сигарет, раздобытых бог знает откуда, выстраивание рядком поверху польского серванта с чешских хрусталем пивных жестянок «из-за бугра», выменянных бог знает у кого бог знает на что и зачем; фи, двести раз фи — что за безвкусие, взывающее к беспощадному и немедленному обвинению; но вряд ли кто из обличителей в глубине души мог бы сказать, что правда не понимает эту невыносимую обаятельность и притягательность рекламной визуальности; слово «реклама» тогда не было в ходу, было «не наше»; да и «визуальность» из сравнительно недавних приобретений, но как еще, какими словами теперь объяснить и описать тебе, юный читатель, прежнюю скудость пищи для глаза — когда теперь это несется со всех стен, с любого угла, куда деваться! Как теперь объяснить, что не так-то в общем давно буква R воспринималась как нарочно неправильное, неким подрывным образом испорченное Я, и латиница была символом вольнодумства и личной («я») независимости? И было в этом отнюдь не только предвкушение невиданных затридевятиземельных красот, там еще и практически идейный протест подразумевался, антисоветчина и фига в кармане, мещанский — ну и пусть мещанский, чем плохо? — келейный бунт против уныния и унификации за окном; мечта о рае, в конце концов, с молочными реками и кисельными берегами; победа формы (пустая пивная банка) над опостылевшим содержанием. В исторической перспективе коллекция банок или шоколадных оберток оказалась весомее полок с ПСС, сим победили — и, кажется, плодами победы наелись досыта. Прошлое решительнейшим образом прошло; при выражении «железный занавес» представляется некая противопожарная театральная машинерия и утратило соблазнительность слово «импорт» — прежде означавшее ведь не просто продукцию зарубежного производителя, а продукцию прямо идеологически вредную. Как это еще называлось, нам чуждую. Теперь земля беловодская — вот она, где-то точно в пределах Садового, и даже прописка имеется; и что? Рай?
«Нормальная цивилизация» являет реконструкцию такого вот рая в воображении советского обывателя 70–80-х, в мечтах о дольче вита питавшегося — кроме ярких оберток с непонятными надписями — карикатурами в «Крокодиле» или киношной бутафорией для «Волшебного голоса Джельсомино». Звездочетов избегает термина «инсталляция» — потому что нейтральный термин, — называет это сразу «инвайронмент»: и слово импортное, и точнее выходит обозначить эту пеструю смесь, тутти-фрутти красочных холстов, броско расцвеченных объектов и объектиков, вопящих на все лады абсурдными в своей императивной краткости рекламными слоганами («дринк!») или щеголяющих якобы фирменными иностранными названиями, рожденными словно в пьяном бреду польского бутлегера. Когда-то это вызывало только смех и желание поиздеваться; «Нормальная цивилизация» сильно напоминает того же Звездочетова двадцатипяти-шести-семилетней давности — когда он со товарищи ровно так же торчал от низовой культуры, клоунски расшаркиваясь перед стихийной обывательской эстетикой, экспрессией всенародного восторга от яркой обертки. И со всей своей иронией — не подозревал, что с народом, балдевшим даже не от бус и зеркалец, от их изображений, поступят скоро точно как и с африканскими племенами. Будущее наступило, как и для всех; обертку развернули; людей реально жалко. «Ему и больно и смешно» — это, наверное, самая верная будет эмоция перед новым Звездочетовым, где ничего нового; семидесятые стали нулевыми; всего-то — стало еще и больно, но ты все равно смеешься КАК ЗАВЕДЕННЫЙ. У боли — переносимой — бывает такой момент облегчительной истерики; конечно, дико обидна констатация, что жить можно и в аду; с другой стороны, вот и повод для нового оптимизма: где ж еще лелеять мечту о рае? Нешто не выдюжим?