А что если отринуть и легендарный статус, и романтический ореол, и всякое «служил живым примером»? Равно как в живописи, мы и в биографии Александра Васильевича найдем несколько будто позаимствованных мотивов — так что он на кого-нибудь чем-нибудь да и будет смахивать, можно и спутать порой: так, своеобразный сезаннизм пейзажей 1920-х плюс преподавательские командировки 1930-х из Москвы в Ленинград — не напоминает Осмеркина, а? Или можно взять поголовно любимый шевченковский ориентализм начала 1930-х, последний его творческий пик, — и после этого постараться ни разу не вспомнить о «Киргизской сюите» Кузнецова. Как и о похвале последнего в адрес коллеги — де, истинно пластический художник: ну еще бы такому такого не похвалить. И далее будет все в том же духе. Привидится фигура то Ларионова, то Сапунова (в ярмарочно-карусельном варианте последнего); всякий раз очередное влияние будет обнаруживаться не без шевченковского знаменателя, разумеется, — смягчающего, закругляющего чужие инспирации, адаптирующего то или иное последнее слово европейской живописной моды ко вкусу почти салонному, к модели; однако все, что в комбинации только и дает Шевченко, при ближайшем рассмотрении рассыпается на осколки как кубистическая картина; и если все-таки взять и повычитать до конца все привходящее — «Голубую розу», ориентализм, Ларионова, разнокалиберных французов, — не так чтобы много и останется: как раз из разряда необъяснимо-непередаваемого — статус, ореол, притча во языцех. И если повычитать и это, среди кратких сведений энциклопедической статьи об Александре Васильевиче Шевченко останутся две основные биографические темы — «испытал влияние различных авангардистских стилей» и «много преподавал». То есть учился и сам учил. Притом что вряд ли кто остался, способный повторить урок («Александр Васильевич обладал замечательным даром ничего не навязывать своим студентам»). Как педагог («служил живым примером») он скорее иллюстрирует ту педагогическую истину, что стремление к прекрасному всегда ценнее практических результатов такой тяги; сын харьковского приказчика, понахватавшийся всего-всего, аж из самого Парижу, — он, кто поучаствовал во всех художественных революциях своей эпохи хотя бы на вторых-третьих ролях, по большому счету общелюбезный вкус сына приказчика так ведь до конца и демонстрировал: барышни, гитара, фрукты, мне очень приятно… Так что теперь дело нашего вкуса уже, какой характеристикой пользоваться — «эклектика» или «синтез», «салон» или «люблю его, нравится, нет мочи».
Удивительно плодовитый художник в глубокой внутренней эмиграции, на котором отдыхают глаза после визуального громыхания Дейнеки. Некоторая вторичность творчества и тяга к малым формам, помноженные на эпоху, заставляют прони кнуться уважением к глубокому внутреннему спокойству автора, перенесенному в живопись.
Ожидал большего. Кроме избитого уже в те времена леттризма, кубизма и разного рода заимствований у Сезанна, Дерена, Матисса, Пикассо и др. ничего интересного (кроме, может быть, нескольких портретов) представлено не было. Только для оголтелых поклонников российского искусства первой половины 20-го века.